Чикимакис

Чикимакис
Один человек видел меня в разное время в разных местах, и всегда на улице. Возле магазина, но не внутри. Рядом с театром, но не в фойе. Стоящим на автобусной остановке — но не едущим в автобусе. Впечатление кочующего бездельника или юродивого у него не возникало, зуб даю. Но, впрочем, какое ему дело? Он спит.
А сегодня я вдруг вынырнул ниоткуда, возник на его пути, нелепый среди лета в моём длинном пальто:
— Привет! Я Чикимакис.
— И кто вы такой, Чикимакис?!
— А вот, между прочим, Чикимакис про вас никогда так не спросит. Потому что Чикимакис деликатный человек. Вы думаете, синее пальто летней порой выглядит неделикатно, но ваше суждение поверхностно. Раз уж вы такой поверхностный, обратите внимание на мои чистые волосы! Это чтобы вас порадовать. А пальто… Зябко мне. Внутри зябко, а снаружи ваши глаза холодные. И негде спрятаться.
— О, блин! Вот только не надо на меня свои проблемы вешать!
— Ну так, я и не вешаю, потому как у меня их и нет. Вот стало зябко от ваших глаз — и я тут же разобрался. И вы уже смотрите на меня как на человека с именем.
— Да нет такого имени! Что это за имя — Чикимакис? Больше похоже на прозвище.
— Потому что отражает суть. Сначала меня звали Сашка, потом Сашка Чикимакис, потом Александр Иванович, Рядовой Сергейченко, Номер Триста Семьдесят Четыре, Отец, много имён… Потом я понял, что всё это ложь и ерунда, а по сути я — Чикимакис. И не спешите, не говорите, что вам это неинтересно. Всем интересно знать суть… Могу я узнать ваше имя?
— …Н-не думаю.
— Я говорю очень быстро, а ухожу медленно. Я ещё долго здесь буду. Вы потеряли одну минуту на меня. Завтра вы скажете «Привет, Чикимакис!» — и я украду у вас ещё минуту. А через месяц я буду знать ваше имя.
— Пока, Чикимакис!
* * *
Чикимакис и Годзилла
Идёт такая, затаённая, улыбку в себе прячет, взгляд украдкой, мысль по мордочке пробежала, качнула краешек губ, сверкнула в уголках глаз, как приписка мелким шрифтом к тяжеленному тому контракта: «Хи-хи».
И осанка, само собой: колёса грудей зажаты в застенчивые плечики, подбородок помогает — в общем, осанка как у черепашки. И при этом ступает чуть ли не на цыпочках, чтоб и не слышно тоже.
Чикимакис в своём пальто — за ней. Тоже на цыпочках, так же ссутулясь, только руки приподнял с растопыренными пальцами.
И она, конечно, замечает, что люди как-то не так смотрят и улыбаются загадочно как-то. И она оборачивается и от неожиданности ржёт так звонко, громко и булькающе, что имя само собой возникает:
— Годзилла! — кричит радостный Чикимакис.
— Я Таня, — Годзилла пытается успокоиться и перестать ржать. Но ей это не удаётся и от своего гогота ей становится ещё смешнее…
Их часто можно увидеть в парке на скамейке. Чикимакис что-то рассказывает, размахивая руками, а Годзилла ржёт звонко и заливисто. Или она что-то говорит тихонечко, а он молчит, наклонив голову.
У Годзиллы тоже хватает проблем. Но у неё есть имя.
* * *
Повар
Возле ресторана человек в белом переднике топчется, разрываемый противоречиями: ему нужно на кухню, но он не может уйти. Чикимакис разговаривает с поваром.
— У меня проблема с сюжетом, — жалуется повар. — Понимаешь, классика диктует: всё самое свежее, юное, зелёное — лук, петрушку, укроп — всё в самый конец. Я не дурак, я всё понимаю. Жареный лук — это моветон и изжога. Но как я придам мясу этот аромат без жареного лука?
— Как тебя зовут? — спрашивает Чикимакис.
Повар понимает вопрос:
— Да вот, разве что «Горе Луковое» не называли. И Эйнштейн и Кафка и Аморалес… Типа, аморально так с луком обращаться, как я.
— А едоки что говорят?
— Едокам тоже классику подавай… — повар вздыхает.
— А жареный лук разве не классика?
— Уже нет. Жареный лук — это раннее средневековье. Позднее средневековье — это французы, яблоки и лягушки. Начало двадцатого века — китайские выкрутасы, середина — макароны по-флотски… Потом почему-то всех стала интересовать британская кухня — а что это за кухня?! Ну, ты знаешь…
— Я ничего не знаю! — возмущается Чикимакис. — Я жрать хочу! Слышишь, зануда? Принеси мне чего-нибудь пожрать!
— Да, я — Зануда! — повар горделиво выпрямляется. — Я принесу тебе гуляш с жареным луком.
И он уходит за гуляшом.
* * *
Имена
— Я не буду называть имён, — говорит Чикимакис. — Помню, был у меня паспорт. И как-то попал мне в руки — может, из кармана вылез?
Чикимакис хлопает себя по карманам пальто, по карманам джинсовых брюк (их на удивление много), по карманам пиджака и жилетки… хлопает долго и тщательно, но паспорта не обнаруживает:
— Выбросил. — удивляется он. — А я смотрю, что за рожа такая с выпученными глазами как у утопленника? Ни разу на меня не похож. И имя — не то Рашид Анатольевич, не то Сергей Зурабович — ну, не я! Не Чикимакис. Ну и выбросил. Так о чем это я? А. Расскажу, короче, про одну тётеньку, как она бабушкой стала. А сама, главное, не заметила. Если бы не паспорт — так бы и жила. А у неё, как назло, паспорт был при себе. Она туда заглянула и спрашивает: «Который год?» Ей сказали. Она в уме быстренько посчитала и померла. Поверила, что называется, документу. А имени её так никто и не узнал.
* * *
Тетеря
Чикимакис встречает на улице одноклассника.
— Здорово, Чикимакис! Как дела, я слышал, ты за границу уезжал?
— За границу чего? Ты ничего не путаешь?
— Нууу… сейчас начнётся уточнение терминов и микронные подсчёты! В разных странах, говорю, был.
— Был. Сейчас вот нету. Сейчас тута.
— Ну-ну-ну, и что? И как там?
— Всё по-старому. А тута как? Поймал Птицу?
— Да нет, ты что… Птица… ей нужен весёлый, умный, болтливый, энергичный… вроде тебя.
— А ты?
— Энергии не хватило…
— Так иди, лови! В гнездо её!
— И не пойду, и не поймаю, и не прилетит…
— Тетеря ты, Тетеря… ни сказки у тебя, ни тишины.
— Да брось! Сам-то как?
— Ну… тоже так же: ни дома у меня, ни заграницы. Куда ни пойду — всюду так.
* * *
Чёрные башмаки тридцать восьмого размера
Серьёзные дела в одиночку не делаются. Вдвоём — это минимум. Трое уже вызывают подозрения. Но мы приходим втроем, на серьёзные дела мы всегда приходим втроём — босс, посредник и лох. Лох вызывает доверие своей непосредственностью и помогает клиенту расслабиться.
Чирков трогает меня за рукав, я слегка склоняю голову и слышу, как он шепчет: «Ты думаешь, это настоящее?» — его голубой взгляд приклеился к люстре, золото и хрусталь. Хотя, конечно, бронза. Хотя…
«Конечно.» — надо подыграть. Круглые глаза нубайса стекленеют, в них начинает раскручиваться Галактика. Я на всякий случай копирую выражение его фейса.
Клиент замечает наше состояние — сперва Чиркова, потом моё. Замечает лишнюю расстегнутую пуговку моей блузки, кружева под прозрачным батистом и нагло торчащие под кружевами соски. О Джеймс Бонд! От вас ничто не укроется. Он бросает беглый взгляд на мою причёску, чтобы убедиться — да, обычный конторский пучок, вне возраста и эпохи. Взгляд возвращается к месту остановки и продолжает свой путь ниже, туда, где блузка заканчивается и начинается безупречная линия трикотажной миниюбки. Ниже смотреть нет смысла, клиент сбился со своей скороговорки и начал мямлить:
— Собственно, я уже видел все документы… Собственно, мы уже всё обсудили… Одним словом, мы готовы подписать и, как уже говорилось, от лица города, от лица всех нас, жителей и… детишки вам благодарны и…
Хван сидит за столом, постукивая ручкой по папке с документами. Его, наконец, замечают, и суета переносится к папке. Клиент суетится, частит, повторяя сам себя… В этом слабость всех мелких жуликов: не способны держать паузу. Такому жулику кажется, будто, стоит ему прерваться, замолчать на секунду — как собеседник очнётся и сообразит, с кем имеет дело. Ну и, ещё они верят в гипнотизирующую силу своего голоса. Гипнотизирует он, в первую очередь, самого себя. Поэтому мы работаем только с жуликами.
Хван бросает взгляд на свой ролекс и его реденькие корейские бровки хмурятся. Ему не нравится пустая болтовня. Со стороны может показаться, что Хван босс, я его секретарша, а Чирков — телохранитель. На самом деле босс здесь я, а Хван — мой телохранитель. Чирков как нельзя лучше справляется с ролью украшения компании.
Клиент бросается к столу, склоняется над нашим корейцем и дышит ему в затылок, подписывая за ним страницы договора красивым росчерком своей новой фамилии «Росинский». Вымышленной фамилией он обезопасил себя и нас — мы не сможем найти Росинского, а он не сможет вернуть чемоданчик с деньгами, подаренный нам Росинским. За этот чемоданчик он рассчитывает получить вагон медикаментов. Но, во-первых, медикаменты стоят в пять раз дороже, и, во-вторых, мы к ним не имеем никакого отношения — только вот эти липовые накладные, платёжки-растаможки… аккуратная работа профессионала.
Я проверяю сканером купюры в чемоданчике, киваю:
— Всё в порядке.
Хван жмёт Росинскому руку:
— Приятно иметь с вами дело. Надеюсь, не в последний раз.
— И мне! Очень приятно! Буду ждать вашего возвращения из Марселя! — клиент срывается на фальцет, повизгивает от удовольствия.
Стража у роскошных дверей барского кабинета расступается, пропуская нас. Недельная аренда такого офиса стоит целое состояние. Впрочем, мы не считаем денег в чужих карманах — что нам до них? Мы проходим вторую стражу, у подножия лестницы — и, наконец, третью, отделяющую нас от свободы. Двери за нами закрываются и, под сверлящими взглядами горилл, Чирков распахивает перед Хваном дверцу серенького мерседеса. Я сажусь за руль. Трогаем.
Мы ныряем в переулки, включаем указатели поворота у светофоров — и не поворачиваем. Мы выезжаем на магистраль, ведущую из города на юг, на полном ходу слетаем с магистрали, выруливаем в боковую улочку, с неё — в тупичок. Выскакиваем из машины и, пробежав через проходной двор, идём через площадь к поджидающему нас форду. Чирков получает свои пятьсот баксов, скачет вприпрыжку, городит какую-то чепуху и смеётся над каждым своим словом. Я стаскиваю резинку с волос и каблукастые туфли с ног, заталкиваю этот хлам в мусорку возле остановки, хватаю подмышки маленького Хвана и начинаю кружить. Чемоданчик парит, облетая вокруг нас круги почёта. Летнее солнце хохочет в вышине.
Хван зацепляет ботинком мою ногу, резко дёргает, и, извернувшись, толкает в грудь. Я падаю и вижу, как Чирок с ошалелым видом бросается ко мне — и отлетает от соприкосновения с громадой айсберга — автобусом — и я тоже лечу.
И я лежу, прижимаясь щекой к тёплому асфальту, и мне холодно. Я вижу чёрные башмаки Хвана, потом его лицо — он сидит на корточках. Лицо белое, как бумага, и взмахом корейской кисточки — чёрная тушь глаз. Они совсем близко, в зрачках ничего не вмещается, кроме меня.
— Я люблю тебя, Птица! — шепчет Хван. Встаёт и уходит, покачивая чемоданчиком. И подбегающие люди не замечают его — только меня с Чирком.
* * *
Послеполётное
Чикимакис бежал, и это было неважно. Чикимакис размазывал по лицу сырость, и это было неважно. Чикимакис не мог говорить из-за кома в горле, и это было неважно.
Птица упала и в её приоткрытом глазу тускнея, растворялся летний день.
И лето было уже неважно.
Птица упала, и никто её не поймал.
* * *
Поэзия
«Как утомленны
дела мои и милости мои…
О, как я чахну, праздник проведя!»
Поэтесса Ирина Верблюдская откусила кончик карандаша. Гонорар закончился внезапно, она проголодалась.
«Нижнее веко
на вечное небо —
лесом выгнулся горизонт…»
Поэтесса вздыхает, смотрит в окно, где под солнечным зраком вместо нижнего века горизонта видны здания на дальней стороне площади Восстания… «Восстали, а стоять негде — вот и пришлось сделать специальную площадь» — рассеянно размышляет она. Она пытается поймать ускользающие поэтические мысли, но, будучи пойманы и рассмотрены, они оказываются огрызками сухарей и обрезками колбасы. Ирина смакует ускользающий вкус и аромат, спохватывается и пытается вновь сосредоточиться на творчестве.
За окном визжат покрышки, звенят осколки и взрявкивает сирена. Привычное шуршание шин по асфальту сменяется тишиной. Поэтесса встаёт и смотрит вниз. Внизу возле остановки лежат двое, возле них собирается толпа, отрезая двоих от присевшего на задние колёса автобуса. Движение людских электронов направлено к образовавшемуся двойному центру, и лишь одна фигурка удаляется, помахивая чемоданчиком. Фигура в чёрном костюме, с чёрными волосами, заглаженными назад, в чёрных непроницаемых очках.
Поэтесса спешно бросается к столу и записывает:
«Мужчина Икс не весел, не печален,
он лишь сосредоточен на успех.
Но жизни он не замечает.
Он мимоходом сеет смерть.»
— Он мимоходом сеет смерть… — она вновь бросается к окну за вдохновением и вдруг замечает Чикимакиса.
Кометой выстреливает из подъезда и облетает вокруг дома:
— Чикимасик, миленький! Как ты мне нужен!
Прозрачные глаза провидца или сумасшедшего — верить таким или бежать подальше:
— Верблюдская… опять ты со своими стихами…
* * *
Они встретятся через сколько-то лет и Чикимакис её не узнает:
— Как тебя зовут? Ты не Верблюдская!
— Ай, ну конечно, нет! Я замужем и у меня трое детей. Стихов не пишу, потому что не хочется!
— Ну ты даёшь… Мать-Перемать!
Мать-Перемать захохочет и выдаст секрет:
— Весной будет четверо…
* * *
Нехорошие девушки
Нет, я не такой дурак, чтобы верить в каждую чушь. Но про нехороших девушек я в курсе и что они могут…
Они могут всё.
Не, ну я не дурак же — у меня навалом справочной литературы под рукой на все случаи жизни. О вреде мастурбации и пользе воздержания. Подарок. Неважно, чей. Но я же в интернет заглядываю, да? Вот точно такими же словами и выражениями: “Чрезмерно в отрыве от реальности и неприспособленность и отсутствие умения разговаривать с ними.”
С ними.
Ну, они же не хотят про это разговаривать. Только за деньги хотят чтоб. Потому что сидят на золотой ж…жиле… то есть, на чём сидят… ну, в общем, ясно, что надо как-то реализовывать талант.
Я на самом деле не настолько же в отрыве от реальности. Вот я с вами чего сейчас делаю? Сам разговариваю, а сам уже вам все обновления установил и в регистре порядок навёл и антивирус зарегил — я это как дышать или там, пиво пить — всё равно чем-то надо руки занять — а вы мне же всё равно заплатите, как договорились? Вот и ладушки. Потому что у меня талант. А у вас, может, тоже талант какой-нибудь. Типа, каждому дано и с каждого взыщется согласно договору. У меня навалом всякой справочной литературы, подарок. Неважно, чей.
Рассказы пишете? Ну вот, а я что и говорил. Тоже какой-то талант, значит. А про что пишете, если не секрет? Ну вот, допустим, про то, как винду устанавливать — можете написать? То есть, допустим, кто-то вообще не соображает — а надо чтоб соображал — вы можете так вот написать, чтоб сразу и сообразил уже? Типа, инструкция по пользованию унитазом: “Как правильно срать?” — пардон за мой французский.
Потому что я-то этого точно не умею.
Что!?
Во даёт!
Обождите, продышусь. Вы меня прям в нокаут своими вопросиками…
Не, я объяснять не умею. Пользоваться-то умею всяко. Хоть виндой, хоть унитазом.
Не, ну правда: вот я сижу — я тут — они там. Их там тьма-тьмущая. И все зачем-то в тырнет прут. Зачем, спрашивается? — за заработком. Потому что у них талант, они на нём сидят, а фиг ли сидеть, когда прыгать надо?!…
…А-аа, да. Сейчас установлю. Будет вам автоматическую чистку мозгов проводить раз в неделю.
* * *
Заедание бытом
Воспитанные люди говорят о погоде: хорошая, плохая, солнышко, моросит — но мне погода без разницы. Я из дома уже полгода не выползала.
Чего он так долго возится? “Приворот, уворот. Договор, отговор” — найдёт он этот файл или не найдёт? А если найдёт — залюбопытствует или скользнёт взглядом, неспособный видеть и читать намёки?
Он разглагольствует добрых полтора часа, налаживая мой комп — я сварила ему за это время кофе и с любопытством слушаю (любопытство — моя первая натура) — и он не замечает меня. Он не видит перед собой женщину, которой может быть противна его откровенность (мне противно, да, хотя и любопытно одновременно). Он видит во мне зеркало. O-la-la! Представила себя на секунду в аналогичном виде: висящие космы вдоль щёк, обгрызенные ногти, безразмерный свитер невыясненного цвета… и, вроде бы, мужской пол. Если не ошибаюсь. Если это у него не самовнушение.
Люди часто о себе многого не знают, да и не задумываются. Как мама запрограммировала в детстве — так и живёт: “Ты мужчина. Ты сильный. Ты умный. Ты талантливый. Ты вырастешь и женишься.” — и уже не переубедить никому. Все несогласные — злыдни и завистники. С годами злыдней и завистников всё больше, вплоть до отчаянного осознания: ВСЕ люди — злыдни и завистники, никто меня не понимает и никогда не поймёт. С этого осознания начнётся скольжение под горку.
Ну, допустим, я бы убедила его в том, что он мужчина только на 10% (это очень много), на 10% ребёнок (а это очень мило, если не прятать), на 10% женщина (мамочка воспитала), на 30% животное (это он и сам уже догадывается), на 20% растение (“а пивка у вас не найдётся, случайно?”) — и на 30% минерал, инертное вещество в виде не то каменной крошки, не то песочка — пыль при дороге.
Допустим, убедила бы. Он бы и повесился. Он бы не сумел поверить, что это сочетание — нормальное.
Человеку не нужно знать ответы на вопросы: “кто я?”, “какой я?” — ему важно знать, что он НОРМАЛЬНЫЙ. Верить. Ха.
* * *
Давно-давно-давно
Давно.
Ну, правда, очень давно.
Я проковыляла к окну и запримерялась как половчее вывалиться из многоэтажной обыденности. Я планировала и рассчитывала, а под окном прыгал Чикимакис, распинывал листья, пока я его не заметила.
— Я плавал на яхте, — задрал голову, сощурился от сухого солнца. — И там плавали рыбы — я их не замечал. Они, знаешь, плывут за мной и хохочут: во, дурак!
— Рыбы не хохочут, они вежливые.
— Это они в магазине вежливые, а в море хохочут. Надо мной. А я, правда, не хотел купаться — я существо поверхностное, а в море глубина, знаешь? Вот рыбы и ржали надо мной, как кони.
— Морские коньки…
— Те вообще, да… Я им тогда сказал, что я не рыба, а птица. Типа, если захочу — летать буду. Соврал. Я существо поверхностное, мне соврать — раз плюнуть.
Я хотела позвать его, но Чикимакис же не бывает внутри. Я прижалась к оконной раме, погладила белый прохладный пластик. Начиналась осень.
— Чикимакис… ты подожди меня, я скоро выйду!
Ну вот, примерно полжизни назад, давно.
* * *
Время
Время нарезается грубыми дольками, кромсается наобум. Я разминаю своё мясо на руках, ногах, спине, и ковыляю по клетке: из комнаты в кухню — и назад, ать-два! И долька времени получается несуразно большая и невкусная и никак не кончится. Такой пирог.
Приходит программист-наладчик, вишенка, унылое украшение пирога. Нудит, доказывает, что нормальный. И выпнуть не могу, ноги не те.
Ну ладно, нормальный ты мой, пора и закругляться:
— Сколько я вам должна?
— Так в бумаге же написано, сколько. Ну и на чаёк, сколько не жалко.
— Так вы ж, вроде, пивко предпочитаете?
— Точно. Есть такое. Пиво — топливо программистов. В пиве истина, как говорили в древнем Риме.
— Эмм… откуда вы знаете что говорили в древнем Риме?
— Ну так.
— Геймер?
— Есть такое.
Он разулыбался во все свои триста с чем-то зубов — все мелкие и косые. Если засунуть в пасть апельсин и покрутить — почистит на раз. Надоело мне быть писательницей. Убить бы кого для разнообразия.
— А давай я тебе заговор для приворота напишу, хочешь?
Он оторопел, качнул неуверенно головой, продолжая щериться (ждёт, что его ещё юмором покормят):
— Здорово было бы!
— Ну, позвони по номеру в заказе — завтра или послезавтра. Само ж не напишется, надо время обдумать.
Заперла дверь, привалилась к стенке, отдохнуть.
* * *
Об именах
Чикимакис говорит о себе в третьем лице отрстранённо-обыденно. Непонятно, о ком говорит:
— Он же дурак-дураком, если серьёзно. Поэтому серьёзные отворачиваются и не замечают. Уходят на работу или в магазин. Закрываются от воздуха и дышат собой. И не надышутся. Собой ведь не надышишься.
— У меня друг в Португалии, Ангел — говорит, — хотел как все: учиться, работать, карьеру — всё правильно хотел. А сел играть в карты, пьяный. «Не надо играть в карты пьяным» — это же каждый папа тебе скажет, только спроси. Или дедушка. А он не спросил и сел играть. И выиграл.
Утром просыпается и идёт в университет, а его из университета попёрли. Он же раба выиграл, а в университете рабовладельцев не любят. Откуда узнали? А он у ректора выиграл.
Университетского ректора какая-то мамаша подставила, написала завещание, чтоб сына к нему в рабство — и с балкона. И у ректора суббота с воскресеньем на решение проблемы. Потому что в современном обществе рабовладельцу нельзя быть ректором. Вот он и придумал проиграться в карты. Выговор получил. Но с работы не выгнали. Это же строго в наше время. Сказано: не любить рабовладельцев — вот и не любит никто. А за пьянку со студентом — выговор.
Ангел утром просыпается, репу чешет, изучает на себе похмельный синдром. Ребёнок впервые назюкался до потери… То есть, до приобретения.
И вот приобретение из угла голос подаёт:
— Жрать хочу. Дай чего-нибудь пожрать!
— Ты кто?
— Кто-кто… я твой раб, ты мой рабовладелец. Обязан кормить, поить и всяко заботиться.
— Отвали, кретин…
— Не отвалю! Я твой раб, и вот мои документы! И фиг я их тебе отдам! А за «кретина» получишь в комиссии по правам рабов. Давай быстро завтрак!
А, между прочим, рабу двадцать шесть лет, он рабовладельца на восемь лет старше и вдвое шире. Не накормишь — может и двинуть. Ангел пулей вылетел из дома и в универ. Узнать, что отчислен. Он к ректору, вернуть имущество. А тому оно никаким боком. Ему Ангела жалко, а себя ещё жальче:
— Шёл бы ты, Ангел, — говорит ректор, — лесом, да в болото. В нашем университете рабовладельцам нет места.
Тот понял. Хотя и необразованный, но понял.
Пошёл на работу устраиваться. Заполняет анкету, в графе «Семейное положение» пишет: «Р_а_б_о_в_л_а_д_е_л_е_ц». Не женат, не разведён, а вот так вот.
Его с полоборота разворачивают. Он пол-Лиссабона обежал — никто нигде никак. Никому не друг стал. Вечером на станции вагоны взяли разгружать, без документов.
Вот Ангел домой ползёт под утро, глиста интеллигентная, лапки во все стороны дрожат. Купил булку хлеба, отщипывает по чуть-чуть, шибко надеется, что дома никого. Зря надеется. Раб хлеб забрал, сожрал и говорит:
— Мало!
У Ангела в глазах помутилось, повалился на койку и уснул. Сутки не спать с похмелья — для здоровья сокрушительно.
Утром проснулся, по карманам денег искать — а их нету. Он к рабу:
— Где мои деньги? Ты украл?
Совсем интеллигентность порастерял ребёнок.
Раб отвечает:
— Во-первых, не украл, а взял. Я был голодный. Меня кормить нужно. И вообще, у меня имя есть: Эштеван.
И тут Ангел сказал умную вещь. Впервые в жизни, наверное. Он сказал:
— Рабу не нужно имя. Чего-чего, а имени тебе не надо.
* * *
Мои люди в дороге
Я иду и разговариваю со всеми.
Дед с классическим профилем персидского шейха рассказывает мне свою биографию.
Я сижу у вокзала с двух часов ночи: «Народ наберётся — тронемся» — водитель сказал. Годзилла уедет.
На скамейку заваливаются пьяные десантники, угощают всех гадскими пиццами (меня и какого-то мужика), застенчиво моргают, убеждаются, что мы точно не голодны — сжирают в один присест и засыпают. Один валится на меня, валится — до тех пор, пока я не кладу его голову себе на колени. Они пьяные в дробоган и не спали двое суток — плясали. Отпуск.
На парапет из такси карабкается персидский шейх с костылями. Лицо — совершенной лепки. Гениальный скульптор создал идеальную гармонию гордого профиля и мудрого взгляда. Дед долго пристраивается, укладывает свои костыли, начинает озираться по сторонам — ему страшно хочется общаться. Видно же. Он просто умоляюще заглядывает в глаза соседке (уже набралось людей), мужику напротив… Я не выдерживаю и сладенько пою: «А костыли нооооовые!»
И дед рассказывает мне (и всем, кому не лень слушать) — всю свою жизнь.
Он перс (таджик) из Душанбе.
Во время гражданской войны загребли младшего из его сыновей в армию — убивать соседей.
Мать плакала и молилась, братья расспрашивали всех и везде, отец ходил в органы — как будто где-то могли ему помочь. Наконец, через месяц мальчику дали выходной — помыться. Он прибежал домой.
Они тут же сгребли вещи, какие могли унести, оставили ключи соседям — и уехали в Алтайский край.
Соседи потихоньку распродали нажитое, а что-то переслали контейнером.
За минувшие годы дед построил себе дом в Горно-Алтайске. Сыновья (все трое) построили себе дома на той же улице:
«У моих сыновей самые богатые дома на всей улице!»
Младший женился. Внуки. Дед таксует, хорошо живут.
Ездил дед в Новосибирск на операцию по замене коленного сустава.
«Самое дорогое, что было — билет купить, туда-обратно! Пришёл к участковому, выписали направление, поехал. Такие сёстры хорошие, врачи хорошие, все хорошие. Теперь через неделю буду танцевать, говорят. Кормили хорошо. Палата большая, чистая. Всё бесплатно!»
Домой едет.
* * *
Маленькая Ни
Я придумываю себе жизнь. Я открываю глаза в темноту и придумываю в этой темноте другие глаза, похожие на мои. И ещё, и ещё, и мне становится светлее.
Я придумываю солнце и реку позади (я стою к ней спиной) — и поля до самого леса. А лес заползает на горы и выдыхает облака.
Я придумываю тепло и любовь, смех и песни. Я придумываю новых людей — они рождаются каждый раз маленькими, но ещё до их рождения я тщательно обдумываю им каждый пальчик на ручках и ножках, каждый ноготок, реснички и пушок на спинке. Какие они нежные! У меня дух захватывает от нежности.
Они рождаются, открывают глаза — и с каждым таким открытием становится светлее.
Воздух звенит от их песен и наполняется сладким томлением любви.
Я сплю.
Они собираются во мне, поют себе и другим ночные песни — и я просыпаюсь.
Я любуюсь ими, перебираю волоски на головах, дую в затылки и придумываю завтрашний день. Я навеваю им сны и новую любовь для нового дня.
Как уютно им спится в объятиях… и только в самом дальнем моём уголке смотрит в темноту пара больных глаз.
Ты мёрзнешь, моя маленькая Ни… как ты хотела умереть, когда ушёл твой любимый… но ты была молода, дети хотели твоего молока — и я не дал тебе уйти за ним. А сейчас они выросли и согревают свои семьи — а ты одна и всегда будешь одна. Ты не спишь, ты разговариваешь со мной.
Ты сворачиваешься клубком в своей уютной постельке, но как же тебе холодно, моя старенькая Ни…
И только утро согреет тебя.
Мы проснёмся, зазвеним наши песни, постучим в твою дверь, позовём на реку — и ты встрепенёшься, выпорхнешь наружу и будешь порхать неутомимо весь день, играть с внуками, кормить внуков, баловать, петь им песни, учить всему, что знаешь сама — так, как учит любовь.
И ты будешь рассказывать другим о наших снах — они знают, что ты слушаешь, и верят тебе и идут, куда ты им показываешь.
* * *
В темноте
Я иду мимо закрытых дверей — не моё, не моё. За иными свет, редко. Меня обгоняют и мчатся навстречу двери без домов. Свет внутри для себя, видеть себя — не спят и мира не видят.
Им бы уснуть или просто лежать в темноте, прижимаясь друг к другу, петь тихонечко, сказки рассказывать. Не спят. Нет у них дома.
А я мимо, мимо — и одна светлая дверь распахивается, и в двери двое отрываются друг от друга. Он — в темноту, она — в свой фонарик. Им больно, но общих снов у них не было — откуда?
И другая, тёмная, дверь распахивается и у двери двое отрываются друг от друга и ныряют в темноту. Темнота внутри и темнота снаружи — ныряют каждый в свою темноту. Две темноты разрывают людей.
Когда уже я приду к ним?
* * *
Свист с небес
Я стоял на берегу и люди ушли кто куда. Кто туда, кто сюда — растянули меня, раскемарили. Я и ягоды во сне собираю, и гусей пасу и в речке купаюсь. Кормлю ребёнка, выкапываю червяка в тенистом ольшанике. Собираю цветы на венок — а как без венка танцевать? И далеко-далеко на краю — выслеживаю оленя.
И не сразу замечаю свист — и вздрагиваю от грома. Падают из рук ягоды, кричит забытый младенец, теряется олений след и цветы разбросаны на краю чёрной раны, сзади меня, на берегу.
И я бегу к той, которую не чувствую, к той, что вот только что пела, собирая цветы. Старенькая моя Ни несётся к внучке, падает в яму и трясёт, трясёт — и я не чувствую — а только сухая трава или старая ветошь колышется.
И крик. В небе крик — проснулась моя маленькая Ни — и не увидела себя маленькую, упала старость коршуном с неба и вот-вот вырвет сердце.
И я выхожу из себя.
Я оставляю идущих за оленем, ловящих рыбу, собирающих травы и ягоды — всех, я всех опустошаю — и я устремляюсь в неё, в сладкую мою любимую старушку: вот! — и дыханием из её уст я вхожу в девочку.
Девочка откроет глаза сейчас, ты уже это знаешь.
Но мы в этот миг — на этот миг — мы распались. И мы уже не будем прежним никогда.
Каким мы будем?
* * *
Что такое дом?
Я же не могу об этом говорить. Если обо всём говорить — люди думать разучатся. Вот и молчу, только даю своим имена.
Дом — это когда у каждого есть имя.
Даже у Ангела. У него никогда не будет дома, живёт в каких-то развалинах, сторожит. Раб груши околачивает, жрать-то охота. Рыбу ловит. Ангел его научил.
И я приду к нему и буду стоять у полуразрушенной стены стены и Ангел позовёт меня к костру есть печёную рыбу:
— Чикимакис! Иди с нами ужинать. У нас печёная рыба, как ты любишь.
И я присяду на камень у костра, вытяну ноги в стороны как циркуль — я всегда так у костра сижу. Ангел будет лежать, опираясь на локоть и смотреть в огонь. Он вытащит веткой рыбу и даст её мне. Вытащит ещё — для себя. И ещё одну кинет рабу. Тот сядит подальше от нас, заурчит что-то недовольно, но не уже заноет как раньше, не станет качать права. Ангел учит его молчанию. И, если научит — даст рабу имя.
Ангел станет ему домом.
* * *

Хомяк

«Путешествовать!» «Путешествовать!»
Знаешь, как в двадцатом веке путешествовали? Я тебе расскажу. Людей насыпали в коробочки, закрывали и катили по рельсам за тысячи километров. Не спрашивали, любят они путешествия или нет. Увезут горожан в пустыню, вытряхнут из коробочки — те новый город построят.
Ну там, принцип отбора варьировался, конечно. То богатых увезут, то лентяев, то корейцев, то немцев. А то, собрали людей с редким генетическим заболеванием — и увезли всех в тайгу. Построили там дома и огородили несколько сотен гектаров отличным железобетоном. А нет, не железобетоном. Другой какой-то материал изобрели — а он оказался вечным. Уже сколько прошло? Тысяча лет? Полторы? — и хоть бы хны. Вот так раньше строить умели.

Там, кроме Чикимакиса, никто и не бывал за всё время. Какая-то война случилась — все о них забыли. Документы уничтожили, проект же секретный. Сначала спрятали, потом потеряли, а когда нашли — уничтожили. Остались люди в тайге с двумя старенькими офтальмологами. Офтальмологи сами зрячие, а народ у них подобрался с редким заболеванием — им поэтому и стену сделали, чтоб не разбрелись по тайге. В тайге слепому опасно, почти как в городе.

И вот старички офтальмологи пишут письма, просят то лекарства, то еду для больных — а в ответ ничего. Потом уже конверты в почтовый ящик пролезать не стали. Они и догадались, что письма никто не получил. Бумажные письма.
Доктора эти перестали людей изучать, а стали учить. Как вслепую огород сажать, как еду варить, как одежду шить и вязать. Научили всему и померли.

Народ о них легенду сложил и стал жить дальше. Дети рождаются с такой же генетикой. И у детей дети. Старики им рассказывают: «Мы слепые. Мы прибыли сюда из другого мира в доме на колёсах. Два Просветлённых вели нас в этот край обетованный. Они нас спасли и всему научили.»
Но тут одна особенность. Для пра-пра-правнуков эти слова совсем другой смысл получили. Для них «слепой» — значит «человек». Точнее, не совсем так: «человек из нашего племени». А «просветлённый» — значит «бог». Они же офтальмологов своих не забыли. Слово «офтальмолог» вообще экстаз вызывает. Я с одним жрецом дружил. Генка звать. Он меня спрашивает:
— Знаешь ли ты слово, равное по звучанию «офтальмологу»? Вслушайся в мелодию этого слова — равного ему нет! Ибо офтальмолог един в двух лицах.
Я говорю:
— Отоларинголог. Невропатолог. Эксгибиционист. — Богохульствую помаленьку.
Генка в латыни ни в зуб ногой.
— Ген. Ты мне говорил, что бог — это Музыка.
Жрец улыбается и начинает тихонечко напевать детскую песенку.
Что мне у них нравится — это чувство локтя. Только дёрнись вправо-влево — тут же подхватят, помогут идти. Это инстинкт. Генка большой, тепло от него.

Язык не сильно изменился за тысячу лет. У вас сильно изменился, а у них некому менять. Тех, кто меняет — один на тысячу. У маленького народа меняльщиков мало, у большого народа много. Разве что имена новые появились.

Хомяк был ребёнок как ребёнок. Пел хорошо, дикция прекрасная. Генка говорит:
— Будет мне помощник, однако.
Не случилось. Хомяк задумчивый ходит, спотыкается вечно — песни сочиняет. Дрова рубит — песню сочиняет. Картошку копает — песню сочиняет. Его, о чём ни спроси — он не здесь. Его нету.
А в один прекрасный день прозрел. Какой-то в нём генетический сдвиг произошёл.

Вышел утром на крыльцо и за глаза схватился — больно, аж закричал. Мать подскочила, в дом увела, уложила на топчан, мокрую тряпку на глаза положила, плачет от ужаса: что с ребёнком? Соседи Генку позвали.

Жрец пришёл, похвалил, что всё правильно сделали, сел возле больного и весь день песни пел. Иногда только тряпку с морды лица сдвинет:
— Ну как? Прошло?
— Меньше стало, но не прошло.
А чего там меньше стало? — откуда он знает.
Ночь наступила.
— Прошло?
— Прошло! — обрадовался, прям камень с души. Переживал, что уродом останется на всю жизнь.

Пошёл Хомяк на двор. У них, между прочим, ватерклозета нету. Вышел, вздохнул, а выдохнуть не может. Он голову задрал, а над головой звёзды. Не дают выдохнуть. И такая красота, что слёзы сами собой потекли. Но в туалет сходил, кое-как. И снова замер под звёздами.

Не прошло у него ничего. Пришлось на глаза повязку надевать, чтоб хоть как-то работать. А то ни картошку копать, ни дрова рубить не может — глаза мешают. Вот и носит весь день повязку. А по ночам выходит смотреть на звёзды.

Птица

— Чикимакис-Чикимакис, ты говорил, Птице дом не нужен.
— Птице сказки нужны, вот я и говорил.
— Я не могу выйти. Это тюрьма, а не дом.
— Это твоё время придумывать новую сказку.
— Почему ты здесь? Что тебе с меня?
— Вот и придумай. А я подожду. А пока расскажу тебе про Милан.

Реклама


Рубрики:Миниатюры, Рассказы

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s

%d такие блоггеры, как: